Главная / Статьи / Archive issues / Развитие личности №2 / 2004 / О концепции «детство» в древнеримской литературе (окончание)

Личность в контексте культуры

Стр. «28—38»

Ирина Арзамасцева

О концепции «детство» в древнеримской литературе 1

Трагедии Сенеки в школьном театре Возрождения

Луций Анней Сенека (ок. 4 г. до н.э. – 65 г.) государственный деятель, воспитатель (в частности, Нерона), придерживался идей стоицизма, которые, однако, «взрывал» углубленным пониманием личного начала в человеке. Сенеке приписывают авторство ряда трагедий, главное значение которых определилось в эпоху Возрождения: именно по ним постигали категорию трагического европейские драматурги, не исключая и Шекспира; греческая трагедия не была столь известна. «Мало того, что его читали в школах; его трагедии входили в постоянный репертуар школьного театра» [1]. Если Сенека и был автором, то писал он трагедии в молодости или в старости – неизвестно. Связать время воспитательной деятельности и время написания пьес невозможно. Однако вопросы о «детском» в римской литературе правомерно рассмотреть на примерах трагедий – сердцевины античной жанровой системы.

Дети – роли без слов и действия

Сенека в своих трагедиях иногда выводил детей на сцену (вернее, актеров, игравших их роли). Дети богов или царей (других детей античная трагедия «не знает») так или иначе гибнут – в гибели их основная драматургическая функция. Кроме того, дети-персонажи выступают ходячими доказательствами страстей главных персонажей – мстительности, жестокости, безумия и т.п. Все это роли без слов и практически без действия.

Стоическая идея и образ ребенка-царя

Исключение составляет единственная реплика «Мать, пожалей!», которую произносит в трагедии «Троянки» сын погибшего троянца Гектора, ребенок-царь Астианакс в ответ на стоический призыв матери Андромахи умереть свободным. Однако и эта реплика, будто бы намечающая психологическую разработку образа, не дает персонажу самостоятельного значения в трагедии. Образ ребенка последовательно служит «лепным материалом» для более важных фигур – смятенной Андромахи, великодушного Геркулеса, жестокосердного Улисса. Наследник Трои, теряющий ее в момент наследования, являет собой образец староримского идеала человека: он свободен – в подчинении воле старших (матери) и в принятии смерти. Вместе с тем он не равнодушен к жизни – этот момент уже определяет идеологию жизнелюбия, культивируемую так называемым сенатским «меньшинством», к которому принадлежал и Сенека.

Плач ребенка-царя

Примечателен стилевой прием, с помощью которого Сенека не сообщает впрямую о слезах Астианакса, но ясным намеком отсылает к историческому примеру плача царя-ребенка. Андромаха говорит о давней победе Геркулеса над Лаомедонтом и наследном сыне его Приаме, она приводит беспощадному Улиссу пример Геркулеса, некогда пощадившего малолетнего врага:

И прежде пришлось Трое слышать плач

Ребенка-царя: малолетний Приам

Алкида смирил свирепого гнев.

Тот безудержный, тот, чья огромная мощь

Чудовищных всех одолела зверей,

Кто, Дита дверей запоры взломав,

Из мрака путь проложил назад,

Побежден был слезой младенца-врага

И сказал: «Возьми правленья бразды,

На престоле сиди, как отец твой, но

Не наследуй с жезлом вероломства его [2].

Поскольку сенековские «Троянки» ближе не к еврипидовым источникам – трагедиям «Гекуба» и «Троянки», а к римским историческим трагедиям, утверждению «римского мифа» помешало бы наглядное изображение на сцене детской слабости – слез. По обыкновению людей античной культуры, больше доверяли глазам, чем слуху. Словесное выражение детской слабости – «Мать, пожалей!» – все же не так явно выдает состояние ребенка. «Модернизация» еврипидовых «Троянок» привела к тому, что полумифический ребенок Приам мог плакать, а его малолетний внук, личность для римлян «историческая», – плакать не мог. С более «современного» Астианакса могли брать пример юные римляне. В их числе вполне мог оказаться царственный воспитанник Сенеки – Нерон.

Улисс, опасающийся будущей мести Астианакса, не поддается мольбам матери и разрешает ей лишь проститься с сыном. Прощальный монолог Андромахи прерывается дважды: первый раз Улиссом, торопящим ее скорбь, второй раз – сыном (тут-то и звучит единственный раз молящий детский голос). Контрастные реплики Улисса и мальчика усиливают переживания матери. Происходящее в это время действие описывается Андромахой, при этом использовано наглядное, природе уподобляющее сравнение:

Что ж за меня ты держишься?

Бессильные объятья материнские

Не защитят. Как, льва услышав рыканье,

Бычок безрогий к робкой жмется матери,

Но тотчас мать убив, добычу меньшую

Хватает хищник челюстями мощными

И прочь несет, так от груди моей тебя

Враг отрывает. <…> [3]

История Астианакса – самая большая по объему часть трагедии, хотя и не ключевая. После душераздирающего прощания настает черед Елены Троянской рассказывать о невыносимых духовных муках, и только потом вестник сообщает о смерти ребенка-царя в монологе, полном пышных сравнений с природой.

Гибель Астианакса – попутный сюжет

История Астианакса играет в трагедии такую же роль, как на скульптурном памятнике фризовая «лента» с наглядным представлением попутного сюжета, сопутствующего главному сюжету – трагедии троянок:

Но вот сквозь толпы горделивой поступью

Улисс идет и тащит следом за руку

Приама внука; не помедлив, на стену

Дитя взошло. На башне, на вершине став,

Толпу вокруг обвел он взором огненным,

Не устрашенный. Словно зверя мощного

Детеныш нежный, силы не имеющий

Клыком разить свирепо, все ж с угрозою

Врага кусает, тщетной полный ярости,

Так мальчик, схваченный рукою вражеской,

Был горд и гневен. Тронут весь народ, вожди

И сам Улисс. Не плачет только тот, о ком

Все плачут. Тут, едва лишь прорицателя

Слова Улисс услышал и призвал богов

Жестоких, – добровольно сын твой ринулся

На землю царства дедова [4].

Развернутое описание гибели, укрупнение возвышенно-героического образа, мелкая детализация, насыщенность текста обычны для стиля Сенеки. Примечательно в этом отрывке только то, что речь идет о ребенке – не покорной жертве, а свободном человеке. Даже смерти Гектора посвящено меньше стихов. В других трагедиях Сенека говорит о поведении детей и отроков в момент гибели крайне скупо, изредка довольствуясь констатацией стойкости. «Троянки» в этом плане отличны.

Взрыв стоицизма в истории Астианакса

Самоубийство ребенка укладывается в учение стоиков, потому не является в строгом смысле трагическим моментом. Стоицизм в корне противоречит жанру трагедии [5]. Однако образ Астианакса противоречит и стоической бесстрастности, его единственная реплика расходится с образцово стоической картиной смерти. С.А. Ошеров указывает на отсутствие нравоучительного смысла в истории Астианакса и добавляет: «Богатая действием, она рассчитана если не на любопытных слушателей, которым все равно известно, что хитрость матери не удастся, то на интерес к психологическому поединку (выделено мною. – И.А.) двух противников и прежде всего – на пробуждение сострадания, о котором Андромаха тщетно молит Улисса и которое должен почувствовать зритель» [6]. Именно «взрыв» ортодоксального стоического безразличия к страстям и смерти привел к тому, что история ребенка-царя в «Троянках» получила самостоятельное художественно-литературное обоснование, хотя сам Астианакс – лишь фигура на фризовой ленте, опоясывающей литературный памятник троянкам.

В пору когда жил Сенека, боги уже воспринимались условными персонажами театра, в котором все чаще шли трагедии из современной римской жизни. Два типа миропонимания – мифологическое и «реальное» – противоречили друг другу. Сенека придерживался реальных взглядов на отношения между людьми, на эмоциональную жизнь человека. Таким образом, вопрос о детях, их происхождении и судьбе, о сущности отношения к детям в его творчестве получал двойное освещение.

Мифологическое и «реальное» в вопросе о ценности детей

В трагедии «Медея» два антагониста – Медея и ее бывший супруг Ясон – ведут спор по ряду этических вопросов и, в частности, о детях:

                                Ясон

Уйми же гнев, в душе твоей бушующий,

О детях вспомни!

                                Медея

У Медеи нет детей

Есть пасынки Креусы.

                                Ясон

Детям изгнанных

Родит царица братьев, слабым – сильная.

                                Медея

Да не придет тот день, когда смешается

С высоким родом гнусный род и братьями

Сизифа внуки станут внукам Фебовым [7].

Ясон приводит житейски разумный довод. Довод Медеи не менее разумен, но с эстетической позиции: рядом с потомками бога-олимпийца не могут быть потомки грешника, посмертно наказанного богами. Настоящие дети и будущие дети двух жен Ясона относятся к разным эстетическим рядам в патриархальном миропорядке.

Детоубийство – конец старого миропорядка

Фактическая победа достается Медее-детоубийце, моральная же победа остается за «побежденным» Ясоном. Медея убивает детей на глазах зрителей, тем самым нарушается одно из правил аристотелевской поэтики трагедийного жанра. При этом Сенека не прибегает к обычной в таких случаях пышной описательности происходящей гибели. Дети на сцене, ни живые, ни мертвые, не интересуют драматурга, слушателя или зрителя, хотя картина убийства полна обычных для Сенеки подробностей. Все внимание приковано к Медее, особенно когда волшебница, завершив свое кровавое дело, возносится ввысь на колеснице, запряженной драконами. В «Медее», как в и других трагедиях, значение детей-персонажей сведено к узкой функции усилить впечатление от целого действия и отдельных персонажей. Вместе с тем отец, мать, кормилица выражают разное к ним отношение; собственно, гибель детей обусловлена разрывом единства отношения, произошедшим по вине аргонавтов во главе с Ясоном. Аргонавты разорвали старые связи мира, нарушили высшую нравственную и эстетическую ценность – патриархальность семейно-родового уклада. Медея – лишь «порождение» похода аргонавтов, она довершает начатое ими разрушение миропорядка [8]. Дети Ясона должны пасть жертвой богам за нарушение миропорядка, вместе с тем Медея фактом детоубийства доказывает, «что и в небе нет богов», по финальной сентенции Ясона.

Сближение концептов «детство» и «смерть»

Мироощущение римлян в период упадка давало волю тревоге за детей. Концепты «детство» и «смерть» максимально сблизились, может быть, как никогда больше, в истории европейской культуры. Наше гуманистическое представление о том, что дети первыми идут на заклание при «прогрессивно-революционном» развитии, рождалось в эпоху Нерона и династии Флавиев.

Сенека о младенце Геркулесе

В трагедии «Геркулес в безумье» Сенека напоминает: рожденье бессмертных и великих «стоит дорого», иными словами, утверждает ценность детей, тем большую, что даже богам в младенчестве может грозить гибель. Здесь смерть спорит с бессмертьем, конечное с бесконечным – в пределах тела, а само тело есть неукрощенная бездна. Царь Амфитрион, состарившийся земной отец Геркулеса, ведет диалог-спор с царем-тираном Ликом о происхождении Геркулеса и ссылается на пример Юпитера, который был укрыт в Идейской пещере матерью Реей от Сатурна, пожиравшего своих детей:

Из чрева матери исторгнут молнией,

К отцу-молниевержцу сын приблизился.

А тот, кто гонит тучи, правит бег светил,

Младенцем в критской скрыт пещере не был ли?

Тревогой платят все, родив великое,

Всегда рожденье бога стоит дорого[9].

Великие деянья божественных младенцев

Великие деянья божественных младенцев начинаются в пору, когда обычные смертные бессильны. Амфитрион начинает перечислять подвиги Геркулеса с младенчества:

... Его с рождения

Вражда Юноны гонит. В дни младенчества

Сын был ли в безопасности? Чудовищ он

Душил, не зная, что такое чудище!

Ползли два гада с гребнями, навстречу им

Младенец полз, смотрел в глаза пылавшие

Змеиные спокойным, тихим взглядом он,

Был безмятежен, в кольцах тесных сдавленный.

Ручонкой нежной шеи сжал раздутые,

Готовясь к бою с гидрою [10].

Неоднократно критикуемый за неумеренную пышность стиля, Сенека и здесь остался верен себе: множество ярких деталей усиливает впечатление от образа. Словами переданная картина должна была не уступать в силе живому зрительному впечатлению от пластического изображения. Событие будто вновь увидено глазами старого Амфитриона, всю жизнь ждущего за бедой беду. Обратим внимание на интонацию воспоминания, обращения к прошлому, на характерное именно для латинской литературы чувство времени, в котором мифологическое мироощущение переходит в историческое и лично-биографическое миропонимание.

Человеческий младенец и герой божественного происхождения

В сенековском Геркулесе соединяются человеческий младенец, безмятежный, нежный, бессмысленный, и герой божественного происхождения, наделенный невероятной силой, подверженный безумию, худшему, чем младенческая бессмысленность. Резкая контрастность образа усиливается оппозициями, в которых связь выстраивается и парадигматически, и синтагматически, т.е. непримиримо-противоположно и взаимопритягательно. Малолетний богочеловек и его могущественный враг Юнона; сильный сын – бессильный отец; нравственный разум отца – внезапное безумие сына; настоящий подвиг младенца Геркулеса, убившего чудищ, не зная что такое чудища, – и ложный подвиг взрослого Геркулеса, убившего жену и детей в забвении кто они. В двух системах счета, по двум шкалам свести эти противоположности и можно и нельзя. Можно, соединив прошлое и настоящее памятью, как поступает отец Амфитрион, нельзя потому, что время не повернуть, и Геркулес никогда не вернется в состояние младенческой безвинности.

Свобода и рабство Геркулеса

В системе оппозиций реализуется идея свободы, очень важная для Сенеки. Геркулес, истребитель чудовищ, жестоких царей, добровольно носит ярмо раба. Именно оно, по мнению коварного Лика, не позволяет Геркулесу быть причисленным к сонму богов. «Кого в несчастье видишь, знай, что смертный он», – реплика Лика соответствует парадигматической шкале, она бескомпромиссно разводит Геркулеса и богов. Ответ Амфитриона: «Кого отважным видишь, тем несчастья нет», – подает надежду синтагматическим притяжением отваги и бессмертия.

«Кем он рожден, что богом стать надеется?» – вопрошает Лик. Божественное происхождение доказывается враждой Юноны, великими испытаниями и великими же подвигами, но воочию видимо было лишь в детстве – когда «спокойным, тихим» взглядом младенец смотрел в пылавшие глаза чудовищных змей. Детство Геркулеса – это время действительного равенства с богами: уверенная в себе сила, покой вне добра и зла, свобода от рабства людей.

В «Геркулесе в безумье» выразилось кризисное представление о нарушенном порядке ухода людей в мир мертвых, когда первыми умирают молодая жена Геркулеса и его дети, а старый дед Амфитрион остается жить. Смерть ближе к юным, чем к старикам – в циклическом времени античного сознания. Хор поет: «Жизни первый час жизнь на час убавил» [11]. Ту же мысль в ином контексте Сенека высказывает в «Нравственных письмах к Луцилию»: «Каждый день мы умираем, потому что каждый день отнимает у нас частицу жизни, и даже когда мы растем. Наша жизнь убывает. Вот мы утратили младенчество, потом детство, потом отрочество. Вплоть до вчерашнего дня все минувшее время погибло, да и нынешний день мы делим со смертью. Как водяные часы делает пустыми не последняя капля, а вся вытекшая раньше вода, так и последний час, в который мы перестанем существовать, не составляет смерти, а лишь завершает ее: в этот час мы пришли к ней, а шли мы долго» [12].

Первое же письмо к ученику Сенека посвящает вопросам о личном времени человека – занятие философией сберегает время для себя. Сенека напоминает адресату о радости на празднике совершеннолетия и продолжает мысль о времени: «Еще большая радость ждет тебя, когда ты избавишься от ребяческого нрава и философия запишет тебя в число мужей. Ведь и до сей поры остается при нас уже не ребяческий возраст, но, что гораздо опаснее, ребячливость. И это тем хуже, что нас чтут как стариков, хотя в нас живут пороки мальчишек, и не только мальчишек, но и младенцев; ведь младенцы боятся вещей пустяшных, мальчишки – мнимых, а мы – и того и другого» [13]. Назидание раскрывает уже существующее в римской культуре представление о психологическом парадоксе, при котором детство (младенчество) не перестает быть, оно остается в человеке до старости. Этот парадокс оценивался отрицательно, он противоречил римскому идеалу человека – зрелого мужа. Несовпадение «физических» и «психических» границ детства, рождающее понятие «ребячливости», осложнялось еще сближением младенчества со смертью. Сенека, рассуждая о необходимости снять маску со смерти, даже прибегает к оксюморону «взрослые дети»: «Что случается с детьми, то же бывает и с нами, взрослыми детьми: они пугаются, если вдруг увидят в масках тех, кого любят, к кому привыкли, с кем всегда играют» [14].

Уничтожение границ детства

Такой ход философско-психологических умствований уничтожал установленные древним обрядом границы детства, превращал детство в символ, отныне и постоянно действующий в культуре. Вместе с тем сама действительность времен Нерона давала во множестве примеры «взрослых детей», жадных до золота, преходящих наслаждений, дорогих игрушек. Сенека в череде риторических вопросов ставит и вопрос о широко распространившейся педофилии (ее саму он не отрицает): «Или, по-твоему, живут не вопреки природе <...> те, кто старается, чтобы отрочество блистало и за пределами должного срока? Есть ли что-нибудь более жестокое и более жалкое? Он никогда не станет мужчиной, чтобы дольше быть утехой для мужчины! Но ради этой гнусности у него пришлось отнять его пол, почему бы не отнять и возраст?» [15]. Это реальное явление выводило вопрос о сущности и границах детства за рамки отвлеченных идей – в круг повседневно-житейских проблем этики.

Истории для школ

По письмам к Луцилию можно дополнить представление о круге «детской», «школьной» или «ребяческой» словесности в римском обществе. Сенека допускает, что его этические примеры Луцилий не воспримет должным образом: «Эти истории, – скажешь ты, – петы-перепеты во всех школах! Когда дело дойдет до презрения к смерти, ты начнешь рассказывать мне про Катона» [16]. Катон, читавший в ночь перед самоубийством Платона, спартанский мальчик Муций, сжегший руку на глазах пленивших его врагов, Сократ, не захотевший покинуть темницу ради избавления людей от страха, – таковы примерные истории для школ, моралистика дидаскалов и риторов, раскрывавшая юношеству идеи стоицизма. Кроме того: «Нет столь ребячливых, чтобы они боялись Цербера, и тьмы, и прозрачной плоти, одевающей голые кости» [17], – здесь Сенека выступает против Эпикура и выражает свое скептическое отношение к фольклорным верованиям.

Мудрость достигается в старости

Внимание к категории возрастов, характерное для античной культуры в целом, у Сенеки особенно напряженное, как и переживание «ускользающего и летучего» времени. «Все у нас, Луцилий, чужое, одно лишь время наше», – такой сентенцией Сенека подкрепляет завет «береги и копи время» [18]. Природа дала время человеку, но то был дар, исчезающий прежде, чем человек осознает его ценность. Интересно, что Сенека связывает веселость с умудренной философическими занятиями старостью [19], а не с детством и юностью, как принято в Новейшее время. Более того, его образ мудреца мало чем отличается от современного символа мудрости – ребенка, разве что «непоколебимостью»: «Я научу тебя, как узнать, что ты еще не стал мудрым. Мудрец полон радости, весел и непоколебимо безмятежен; он живет наравне с богами» [20]. Однако Сенека видит противоположность ребенка и взрослого: «Не ново, что многое, вырастая, изменяется. Был ребенком – стал взрослым, и качество уже другое: ребенок неразумен, взрослый – разумен. Многое благодаря приросту делается не только больше, но и другим» [21]. Современное представление о минувшей поре детства как о невосполнимой утрате радости и высшей мудрости диаметрально противоположно античному представлению об обретении радости и мудрости, об изживании всего детского в зрелом человеке – римском идеале.

Переход мифологического мироощущения в историческое и лично-биографическое миропонимание сопровождался в творчестве Сенеки особым интересом к вопросам о свободе и староримских ценностях, что соответствовало мироощущению упадка.

В пограничном положении между жизнью и смертью

Дети в трагедиях Сенеки всегда предстают в пограничном положении между жизнью и смертью. Смерть ближе к младенцам, чем к старикам – таков парадокс жизни, подтверждаемый мифологическими и «реальными» примерами. Уже младенчество таит в себе смерть, ведь «каждый первый час жизнь на час убавил». Самоубийство для ребенка, как и для взрослого, – выход, избавляющий от страданий жизнь, смысл которой в достижении мудрости и радости. Ребенок весь во власти родителей, но ему дана свобода разумного понимания жизни и свободного выбора между жизнью и смертью.

Разрушение целостного подхода в понимании детства

Понимание детства в римском обществе на переломе эпох характеризуется разрушением целостного подхода, освященного греческой и италийской стариной. Кризис понимания связан прежде всего с переосмыслением основных категорий – времени, свободы, личности.

Римские писатели не могли признать самоценность детства, однако затруднялись помещать его в старую ячейку иерархических ценностей, которая была к услугам каждого с древних времен. Никто из них не хотел уподобиться Регулу и написать произведение о ребенке и для ребенка.

«Непрестижность» писательства для детей косвенно подтверждается сравнением эллинской и ближневосточной культуры с римскою культурой. С.С. Аверинцев, сравнивая греческую «литературу» и ближневосточную «словесность», нашел «общий знаменатель» двух различных культур и типов человека в «особой предрасположенности к «школьным» восторгам умствования», при этом прибавил: «Но для тех и для других умственная выучка есть предмет всепоглощающей страсти, определяющей всю их жизнь, и обладатель ее представляется им самым великим, самым достойным, наилучше исполнившим свое назначение человеком. / <...> / Римлянину импонирует солидная взрослость делового человека, который именно чувствует себя слишком взрослым, чтобы до гробовой доски оставаться восторженным школяром, дышать школьным воздухом и забывать себя в умственной экзальтации. Как восточный книжник, так и греческий философ могут показаться рядом с римлянином заучившимися детьми-вундеркиндами!» [22]. Эта непрестижность школярства сродни скорейшему изживанию детской неразумности из «безукоризненного» юноши Рима.

Литература для детей и подростков должна быть сугубо серьезной

Литература для детей и подростков если и существовала, то в совершенно иных формах, нежели те, что знакомы нам сегодня. Она могла быть сугубо серьезной, взрослой по стилю; философско-назидательный диалог – наиболее подходящая для нее форма. Ее существование трудно признать или отрицать – мы не можем «обнаружить» ее в свете наших представлений.

Вместе с тем анализ лишь некоторых фактов показывает неудовлетворенность древнеримских писателей имеющимися рамками литературы. Движение идей, связанных с категориями возрастов, жизни, взаимосвязи природы, общества и личности, направлялось в сторону детства, представавшего в ореоле безвозвратного «золотого века». Новая привычка беречь воспоминания о рождении и детстве – характерный знак этого движения.


1 Окончание. Начало: Развитие личности. 2004. № 1. С. 42–61.


  1. Луций Анней Сенека. Трагедии / Изд. подг. С.А. Ошеров и Е.Г. Рабинович. М., 1983. С.353.
  2. Там же. С. 253.
  3. Там же. С. 255.
  4. Там же. С. 262.
  5. Там же. С. 367–368.
  6. Там же. С. 368–369.
  7. Там же. С. 19.
  8. Кнабе Г. С. «Multi bonique» и «panel et validi» в Римском сенате эпохи Нерона и Флавиев // Древние цивилизации. Древний Рим. Вестник древней истории 1937–1997. М., 1997. С. 236–246. Луций Анней Сенека. Трагедии / Изд. подг. С.А. Ошеров и Е.Г. Рабинович. М., 1983. С. 128.
  9. Там же. С. 121.
  10. Там же. С. 138.
  11. Сенека Луций Анней. Нравственные письма к Луцилию / Пер. с лат. С.А. Ошерова // Если хочешь быть свободным / Сенека, Честерфильд, Моруа. М., 1992. С. 19.
  12. Там же. С. 10.
  13. Там же. С. 18.
  14. Там же. С. 105.
  15. Там же. С. 17.
  16. Там же. С. 19.
  17. Там же. С. 7.
  18. Там же. С. 21,39.
  19. Там же. С. 38.
  20. Там же. С. 101.
  21. Аверинцев С.С. Греческая «литература» и ближневосточная «словесность». Два творческих принципа // Вопросы литературы. 1971. № 8. С. 43, 44.

 

«Развитие личности» // Для профессионалов науки и практики. Для тех, кто готов взять на себя ответственность за воспитание и развитие личности